Писатель или поэт не должен быть мудрым. Он должен уметь рассказать историю
Сделав заголовок к этому интервью, я сразу подумал: что умеет сам
Михаил Елизаров — так это рассказывать истории. Книги его действительно и даже
как-то не по-русски увлекательны, хотя при этом Елизаров литератор безусловно
русский, осенённый крылом русской литературы.
Всё иное, что я думаю о Елизарове — есть в моих вопросах к нему.
– Миша, расскажи, если можно, о себе: кто ты, откуда
родом, кто родители, где учился, кем работал, жены, дети…
– Родился на Украине в городе Ивано-Франковске. Отец – врач, мать –
инженер. Заканчивал еще советскую школу, правда, уже переделанную в
«одиннадцатилетку» — это уже в Харькове, затем поступил в Университет на
вечернее отделение филологического факультета (хотел, разумеется, на дневной,
но не добрал балла – проходной был 14)
ненадолго попал в армию, отделался язвой желудка и вернулся на свой же
курс. Работал в каких-то мелких газетах – их тогда появилось много. Параллельно
занимался пением, но на оперного певца не вытянул и пение забросил. Потом
поступил на режиссуру, работал то режиссером, то оператором на телевидении, а
доучивался в Германии. Теперь живу в Москве. Женат уже девять лет, дочь растет.
– … И чем нынче занят…
– Пишу. Ну и зарабатываю на жизнь
написанием текстов. А режиссура и операторство как-то и не понадобились.
– Литературный твой путь — как ты его расцениваешь? Что
удалось, что нет? И если не удалось — по какой, как ты думаешь, причине? Какие
книги вышли, какие премии получил…
– Вначале все шло к тому, что пополню ряды желчных авторов-неудачников,
сгину в Харькове среди безнадеги и самиздата. В 2000 году в издательстве
Захарова в один из моих столичных рейдов, я встретил Галину Трунову и она
передала мои тексты в «Ад Маригнем». Нынешним летом вышла четвертая книга –
роман «Библиотекарь». До этого были еще сборники рассказов «Красная пленка», «Ногти»
и роман «Pasternak».
– О твой литературной генеалогии: кого мыслишь учителем
своим, на какой почве возрос?
– Почва – это Андрей Платонов, Гайдар, Олеша, Мариенгоф, Зощенко,
Набоков, Булгаков, Шолохов, Шукшин, Лимонов, Мамлеев, Сорокин.
– Владимир Сорокин отнёс как-то сразу и тебя, и меня к
своим ученикам. Как ты к этому относишься?
– Я читал это интервью Владимира
Георгиевича, и мне показалось, что он как раз говорит о нашей самостоятельности
и не считает нас своими учениками. В конце концов, это неважно, к этому
превосходному писателю я отношусь с безграничным уважением и любовью. Сорокин —
автор, чьи книги я бы взял на тот самый пресловутый «остров».
– Знаешь, когда я читал «Ногти», у меня в который уже раз
возникла мысль, что, к примеру, Европа очень консервативна — если б Елизаров
был, скажем, французом или немцем, у него были бы реальные шансы соревноваться
в известности с «Парфюмером». Не беда, что «Парфюмер» догнать вряд ли удалось
бы в силу причин внелитературного свойства — я не о том веду речь. Я говорю,
что несколько человек в России могут делать отличную европейскую литературу,
которую в Европе не спешат даже на порог пускать. А вот у нас с удовольствием
принимают и Бегбедера, и Мураками — писателей весьма дурных, признаем. У тебя,
как у человека, жившего там, есть объяснения всему этому? Или я ошибаюсь в
своих поверхностных оценках?
– Мне сложно делать какие-либо допущения, что было бы, будь я немцем или
французом при том же самом тексте «Ногти». Думаю, что ничего бы существенно не
изменилось, разве что если бы я был бы не я, а какая-нибудь крупная европейская
медиа-фигура с мощным пиаром. Я и так собрал отличную прессу, получил кучу
грантов. Европа не консервативна, просто в эту «Тулу» совершенно не стоит
переться со своим европейским самоваром, то бишь, типа европейской прозой. Там
и своих мастеров хватает. Будет
достаточно, если мы ограничимся созданием своей русской прозы. А Европа все
равно принимает только то, что ей политически выгодно, хоть и обоснует свой
выбор эстетикой и проч. И «Ногти» в Германии прочлись в контексте очередного ужастика о России – без
метафизики. А то, что у нас любят Мураками и Бегбедера… Так у нас и Коэльо
любят, и женский иронический детектив, не к ночи будь помянут.
– После «Библиотекаря» много писалось о твоей ностальгии
по советским временам, которая якобы просматривается в твоей книжке. Но я,
прости меня, вообще никакой ностальгии там не увидел. Кто путается — я или
критики твои?
– Меня самого удивили эти трактовки про ностальгию, при том, что я неоднократно
подчеркивал в тексте о фантомности этого рая, навеянного Книгой Памяти. И я
даже не писал о какой-то магии детства. Просто для главного героя, это время
оказалось самым лучшим и искренним, там находилась та единственная область
«прекрасного», к которой впоследствии могла обратиться его душа, причем черпая
энергию счастливых воспоминаний из побочных «советских» источников. Но это не
главное.
В романе по большому счету меня интересовал некий человек, мой ровесник,
у которого когда-то вышибли из-под ног Родину, семью, профессию, а он даже и не
заметил. И вдруг судьба случайно, как подарок, возвратила смысл человеческой
жизни – борьбу, долг, ответственность. Обыватель и умеренный трус вдруг
оказался среди людей, намного превосходящих его по душевным качествам, и они
почему-то назначили его своим старшим – то бишь «библиотекарем». В течение
романа я сам для себя решал, можно ли хоть бы и принудительно сделать вот
такого заунывного пропащего человека бойцом, командиром, героем.
– Мысль о том, что в «Библиотекаре» с семикнижием Громова
есть пародия на семикнижие Проханова — она имеет какие-то основания? Как ты
вообще относишься к Проханову? К советской литературе? К советскому проекту
вообще?
– Я бы никогда не писал пародий, тем более на Проханова. Творчество этого
писателя я воспринимаю очень серьезно. Он мистик и философ, владеющий кроме
прочего очень притягательным для меня чувственным слогом плача, кликушества.
Совпадение идеи семикнижия – для меня в любом случае положительный симптом. Это
означает, что я не просто что-то придумал, сочинил, а почувствовал и угадал.
Это более ценно.
К советской литературе я отношусь с большим трепетом, этой эпохе
принадлежат мои любимые писатели и поэты: Платонов, Олеша, Шолохов, Хармс,
Заболоцкий. Я очень ценю детскую советскую литературу: Гайдара, Алешковского,
Лагина, Волкова. Мое отношение к советскому проекту… Чем дальше он
погружается во время, тем больше он мне нравится. Думаю, это обусловлено точкой
осмотра. Раньше я стоял носом к стене и ничего не мог рассмотреть, кроме
нескольких кирпичей на уровне носа. Теперь, когда между нами семнадцать лет, я вижу весь этот, как ты
говоришь, «проект» целиком. Он величественен и красив.
– Как ты расцениваешь состояние современной литературы?
Прозы, поэзии и критики — это три разных вопроса.
– Состояние современной критики вообще, как окололитературного явления,
меня не особо интересует. И так ясно, что критика почему-то вообразила себя
вершителем и координатором самой литературы, позволяя себе играть текстами, как
акциями на бирже, по своим каким-то мотивам решая, что поднять, что опустить.
Критика интересует меня только в том случае, если она имеет отношение ко мне.
Положительные рецензии — люблю, негативные идут в топку. Вот и все мое
взаимоотношение критикой.
– Я не Бог весть какой знаток и любитель поэзии. Есть современные поэты,
чье творчество мне интересно, это – Шиш Брянский и Всеволод Емелин. Эти люди
пишут те стихи, которые мне хочется учить наизусть – мой основной критерий
приятия чьего-то поэтического творчества. Кстати, очень нравятся пелевинские и
сорокинские стихи в романах.
– С прозой, по-моему, все благополучно. Лет через десять это время назовут
расцветом 2000 годов. С полдюжины только действующих классиков, вроде
Сорокина, Пелевина, Лимонова, Проханова, Мамлеева. Если оглянуться на
девяностые годы или восьмидесятые – прогресс фантастичен. Безусловно, расцвет.
– О конкретных персоналиях будем говорить? Мне любопытно
твоё мнение: кто, на твой взгляд, из числа нынешних и недавних властителей дум
останется в литературе надолго и полноправно?
– Теоретически нынешняя литературная вечность велика, ее пространства
грандиозны, и всем хватит места. Это уже не рай иеговистов для ста сорока тысяч
спасенных. И этой вечности теоретически
хватит на всех нас, и в ней все «спасутся» и заодно потеряются. Мало кто верит
в бессмертие души, а только надеется на бессмертие культуры, которая сохранит и
донесет в виде текстов грядущим поколениям. Можно предположить, что большие
шансы на «сохранение» имеет тот, за кем будет стоять информационный ресурс,
сервер, электронный сетевой рай.
Художественная вечность образца девятнадцатого века и вечность двадцать
первого века – это разные объемы, в которых критерий сохранения – не
обязательно литературные достоинства текстов. Если я тебе сказал: «Останутся
Лимонов, Распутин, Белов, Бондарев, Пелевин, Сорокин, Мамлеев, Проханов» – то
это, скорее, мое пожелание. Потому что эту новую вечность хрен поймешь. Может,
в ней останутся Донцова, Робски и Багиров, точнее не они останутся, а их оставят
– те, кто будут системными администраторами у вечности через сто или двести
лет.
– Ты воспринимаешь себя в литературе как одиночку? Или
есть ваше (наше) поколение? Ты вообще веришь в некое поколенческое единение?
Вот Владимир Бондаренко говорит о поколении 37-го года, как о имеющем
определенное единство? Сейчас говорят о поколении тридцатилетних… Это имеет
смысл вообще?
– Думаю, что в литературе я сам по себе. По крайней мере, я не чувствую
никакого близкого соседства. А поколение-то, безусловно, существует, но мне
кажется, что у него нет духовной общности или же она очень абстрактна, на
уровне общей информации: «Заратустра говорил так…», в смысле, мы помним, как
нас учили, что говорил Заратустра. Но одни до сих пор ему верят, а другие над
его словами смеются, а кому-то все равно и т.д.
– В чем проблемы современных литераторов? Писать некогда,
писать не о чем?
– Как только писатель не знает, о чем писать, в этот момент он перестает
быть писателем и проблема сама собой отмирает. Я не говорю сейчас об отсутствии
вдохновения, ты же имел в виду нечто другое, если я правильно тебя понял.
Некогда писать – это уже более серьезная штука. Если все дни забиты работой, а
на книгу остается в лучшем случае несколько ночных часов – это уже сложно. У
меня, помнится, бывало так, что на книгу оставалось только воскресенье, да и
то, не каждое. «Pasternak» — это воскресный роман.
– Ты завидуешь чужой писательской славе? Твои друзья —
кто: писатели или — ? Много зависти в писательской среде?
– Зависть – гнилое ядовитое чувство, не помогающее в работе, а только
отравляющее жизнь. Когда я вижу талантливый, зацепивший меня текст, я испытываю
не зависть, а задор: «Ты смотри, как здорово сделал человек, ну-ка я тоже сяду
и чего-нить напишу». Это состояние я люблю и ценю. Завидовать чужой славе? Дыму
не завидую.
Среди писателей друзей у меня нет. Мой самый близкий друг, он вообще
мультипликатор, живет в Берлине, а в товарищеских отношениях я со многими.
Надеюсь, что ко мне тепло относятся Владимир Сорокин, Юрий Мамлеев.
– Писательский мир населен в основном нормальными и
мудрыми людьми?
– Писатель или поэт не должен быть мудрым. Он должен уметь рассказать
историю и выткать чувство.
– Существует ли до сих пор раздел меж патриотической и
либеральной литературой? Вреден он или полезен? Не проходил ли иногда этот
раздел поперек, прости за пафос, твоего сердца и твоей судьбы?
– Мне кажется, следует разделять либеральное и патриотичное в литературе
и в политике. Явление либерализма в русской политике – безусловно вредное и опасное,
и хорошо бы, чтоб государством занимались настоящие патриоты, только пусть они
в литературу не лезут, и не решают, какая книжка правильная, а что –
порнография. То есть, если Якименко – это патриот, то такой патриотизм меня не
устраивает. Если Сорокин – это либеральный писатель, то я не имею ничего против
его либерализма. Штука непростая. Я не борюсь за право писать с матюгами про
еблю, в конце концов – это личное дело писателя, про что писать, и я отдаю себе
отчет, что, не приведи Господи, победивший либерализм разрешит одно (возможно,
это будет только право писать с матом о ебле) и безжалостно и тупо запретит
другое, к примеру, то, что он посчитает русским фашизмом.
Я в принципе с болью в сердце соглашусь и на патриотическую цензуру, но
только если вместе с ней государство станет социальным, исчезнет омерзительное
неравенство, олигархические кланы, если государство, наконец, разберется с
диаспорами, а не будет потакать их росту и обособленности. Так ведь не будет
этого никогда. Отыграются только на искусстве, а по телеку вечером будет Дом 2,
Моисеев и Зверев.
– Есть ли политические взгляды у тебя?
– Есть, и поэтому оставлю их при себе. Политические взгляды на свету
гибнут.
– Необходима ли писателю гражданская позиция?
– С писателя хватит таланта и совести.
– Что будет с Россией, есть у тебя прогнозы?
– Пока в России есть нефть и газ,
какая-то часть людей будет жить очень неплохо.
Беседовал Захар Прилепин
Все тексты рубрики Прилепин.txt можно просмотреть здесь.