Памяти Александра Зиновьева. Часть пятая
XIII
Оказавшись на Западе, Зиновьев оказался в одиночестве.
В Советском Союзе вокруг него существовало какое никакое, но окружение. Даже в самые неприятные — предотъездные — годы им восхищались, ему помогали, ему, как минимум, сочувствовали. Или, по крайней мере, он мог думать, что ему сочувствуют, но не решаются высказать это открыто.
Впрочем, надо сказать несколько слов о «нужности» как таковой. Как и многие антиобщественно настроенные люди, Зиновьев очень хотел быть востребованным обществом. Особого противоречия тут нет: как уже было сказано, он не считал себя частью общества (понимаемого им как коммунальный крысятник), но к людям относился хорошо и готов был быть для них полезным. Забегая вперёд: когда Зиновьев возвращался в Россию, он не уставал называть произошедшее с ним «преступлением» и даже ждал от кого-то какого-то «покаяния» (что для избранного им амплуа специалиста по коммунальному поведению было даже и странно). Так или иначе, он всегда рассматривал свою жизнь как некое служение — и ждал от других хотя бы принятия этого факта к сведению.
В СССР это «хотя бы понимание» он получал — даже от самого режима. С ним возились, потом с ним боролись, но всегда принимали всерьёз. По легенде того времени, Суслов, ознакомившись с делом Зиновьева, сказал: «Мы возились лишь с диссидентами, а главную сволочь проглядели». Услышать такое от зловещего старца — по тогдашним раскладам это был высший балл.
На Западе иллюзии рассеялись. Стало ясно, что он — по крайней мере, в том формате, в котором он намеревался существовать, — там не нужен.
Начнём с той среды, от которой Зиновьев ждал хотя бы минимальной корпоративной солидарности — то есть с общества профессиональных совдиссидентов. Эти Зиновьева, в общем и целом, не приняли — причём неприятие шло на уровне генералитета. «Великий Сахаров» сразу после появления «Зияющих Высот» в интервью какой-то французской газете назвал книгу «декадентской» (очень смешно, если вдуматься). Другой фельдмаршал от инакомыслия, Солженицын высказывался в том же духе. Остальные, в общем, тоже крутили рыльцами. Хотя нашлись и любители Зиновьева — в основном из второго эшелона.
Основная причина тому была «очень человеческая» (даже слишком): Зиновьев «вывел» (или, как тогда говорили, «протащил») в своих книгах не только бровеносца Брежнева, но и весь цвет диссидентуры. Было бы наивно рассчитывать, что они ему это простят. Дальнейшая его жизнь на Западе это только подтвердила: злые карикатуры на диссиду в том же «Пара беллум» были срисованы с живой, повизгивающей натуры.
Впрочем, это ещё могло бы как-то сойти с рук — при надлежащем позиционировании. Если бы Зиновьев всерьёз взялся за обустройство своего места в эмигрантской тусовке, умело лавируя и козыряя, то в какой-то момент его всё-таки вписали бы туда — хотя бы на правах «нашего Салтыкова-Щедрина». И какая-нибудь хозяйка эмигрантского салона объясняла бы вновь прибывающим: «Сан Саныч у нас такой мизантроп, про всех плохо пишет, а на самом деле — замечательный человек, анекдотов уйму знает, рисует очень смешно, не хулиган (1) , Шмулику вот на свадьбу серебряную пепельницу подарил». И всё было бы нормальненько.
Но Зиновьев в местечковые коммунальные игры играть не хотел, более того — сознательно нарывался. Например: перед отъездом один умный человек присоветовал ему: если «там» вас кто спросит, не родственник ли вы того самого большевика Зиновьева, отвечайте уклончиво. Зиновьев совет выслушал, намотал на ус. И когда ему этот вопрос действительно задали (что случилось довольно-таки быстро) — ответил, что к тому Зиновьеву, который большевик, отношения не имеет, хотя бы потому, что тот Зиновьев имел другую фамилию, а вот он, Зиновьев — как раз настоящий. Такая тирада оттолкнула «многих серьёзных людей в тусовке», а за Александром Александровичем закрепилась репутация «хулигана».
Это, впрочем, не объясняет гнева того же Солжа или инвектив Сахарова. Небожители зря молний не кидают.
Тут были причины серьёзные, идеологические. Неприятие Зиновьевым советского строя с самого начала опиралось на иные резоны, чем у всех остальных. Эти остальные не без основания видели в профессоре логики не соратника по борьбе, а в лучшем случае попутчика, причём странноватого и заведомо нелояльного. Как показала практика, они оказались в конечном итоге правы.
Что касается западного истеблишмента, то Зиновьев, в общем, не вызвал у него практического интереса.
Тут нужна расшифровка. С точки зрения советского (и тем более нынешнего российского) обывателя, Зиновьев на Западе был превознесён и обласкан. О, шутка ли! — «был избран в академии наук Финляндии, Баварии, Италии, нескольких академий наук России, стал лауреатом литературных премий Европы, премии великого социолога Алексиса де Токвиля. Зиновьеву присвоили звание почетного гражданина Авиньона, Оранжа и Равенны» (цитирую по одному апологетическому жизнеописанию). Вы только вслушайтесь в интонацию: «каких почестей, какой славы удостоился!» — и в середине стыдливо затёртое «несколько академий наук России»: упомянуть вроде надо, но это так, для порядка. И дальше захлёбывающийся ямбический клёкот: «почётный гражданин Оранжа и Равенны». «Шикарно».
Зиновьев, однако, был тёртым калачом и на мякину не клевал. В частности, он умел — когда хотел — ориентироваться в коммунальных ситуациях, пробовать монеты на зуб и отличать самоварное золото от настоящего. Поэтому он быстро понял, что ласкающие слух титулатуры — это, по большей части, специальный товар для туземцев и лохов, бусы и зеркальца, раздаваемые некоторым полезным дикарям, чтобы те гордились и были благодарны за честь от белых сахибов. Критически рассматривая вручаемые безделушки, Зиновьев убеждался: да, его держат за полезного туземца — что лучше, чем ничего. Но он-то видел себя белым человеком.
Важнее было то, что некоторые его научные труды были переведены на «всякие хорошие языки». Из шести его логических монографий перевели пять; в том же апологетическом жизнеописании пометка — «явление исключительное как в те годы, так и в наши дни». В смысле, русских не переводят. Ну да, Зиновьева переводили, в том числе и его научные труды в области polyvalential logic. Но индекс цитирования, увы, не радовал.
Лучше сложились отношения с читающей публикой. Зиновьевские книжки были довольно-таки популярны — разумеется, только так, как могут быть популярны книжки, написанные заведомо поражённым в интеллектуальных правах человеком. То есть они переводились на всякие языки и даже расходились относительно неплохими тиражами (2) — но в сферу актуальной западной интеллектуальной жизни они почему-то не попадали. Зиновьев довольно быстро понял, что это не случайность, а принципиальная позиция: русских на Западе довольно прилежно изучают, но никогда не допускают до диалога. Русский интеллектуал может стать — в лучшем случае — предметом дискуссии, но не её участником. «Слона не пригласят на кафедру слоноводства».
Впрочем, здесь ситуация была ещё хуже. Сам Зиновьев объяснил дело так: поскольку на Западе смотрели на Россию как на жертву, которую надо убить, то всё изучение России велось под специфическим углом зрения — так, как хищник изучает добычу. Поэтому, в частности, никто не интересовался преимуществами (или даже нейтральными особенностями) советской системы или исторической России как таковой: искали дефекты, уязвимые места, болевые точки. Они в конце концов были найдены, слона завалили. Больше ничего не требовалось — а потому специалисты по слоноводству (или хотя бы «нейтральные биологи») были просто не востребованы. (В книге «На пути к сверхобществу» Зиновьев писал: «Во второй половине XX века развилась советология, сыгравшая большую роль в разрушении Советского Союза и советского коммунизма. В ней не было никакого научного понимания коммунистического социального строя. Но оно и не требовалось. Более того, оно даже мешало. Чтобы убивать китов, не требуется биологическая наука о животных, нужна наука обнаружения, убийства и разделывания китов. В науку о строении и образе жизни китов не входит описание гарпуна и способа оперирования им».)
Тем не менее, иногда серьёзные люди всё же иной раз снисходили до экзотического «русского профессора». Зиновьев такие ситуации ценил и долго помнил. В частности, во время одного такого разговорчика — в 1979 году, на публичном выступлении — его спросили, какое место в советской системе является самым уязвимым. Тот дал ответ в стиле русской сказки про кощееву смерть: аппарат КПСС, в нём ЦК, а в нём — Генеральный Секретарь. «Сломайте эту иголочку, и всё рухнет». (Кстати, выступление называлось «Как иголкой убить слона»). «Проведите своего человека на этот пост, — говорил он под смех аудитории, — и он за несколько месяцев развалит партийный аппарат, и начнется цепная реакция распада всей системы власти и управления. И как следствие этого начнется распад всего общества». В дальнейшем, когда Зиновьев вспоминал об этой речи, он утешал себя тем, что данная идея давно уже пришла в голову западникам. В одном из интервью он говорил: «Они сами до этого додумались и без меня. Один из сотрудников «Интеллидженс сервис» говорил как-то мне, что они (то есть силы Запада) скоро посадят на «советский престол» своего человека. Тогда я еще не верил в то, что такое возможно, и о такой «иголке» Запада, как генсек-агент Запада, я говорил как о чисто гипотетическом феномене. Но западные стратеги уже смотрели на такую возможность как на реальную».
Упоминание «Интеллидженс сервис» в таком тоне и контексте заставляет задуматься: а что, если бы Александра Александровича и впрямь позвали бы в серьезный западный «мозговой центр», где белые люди оттачивают орудия своего господства над миром? Пошёл бы он в такое место? Возможно, да; а если нет — всю жизнь считал бы это упущенной возможностью… Но — не позвали.
Зиновьев не сдавался. Он пытался заниматься логикой — это была, в конце концов, его работа. Продолжал «социологические романы». Оттачивал аппарат. В общем, не покладал рук — в отличие от многих и многих, которые, оказавшись на Западе, изрядно опустились.
XIV
Если говорить о том новом, что появилось в зиновьевской картине мира во время его двадцатилетнего изгнания, то можно выделить две основные темы. Одна очевидная и биографически мотивированная: реальный Запад. Вторая менее очевидная и более интересная: историзм.
Начнём со второго — так удобнее.
Для раннего Зиновьева история не существует. Человек со всеми своими свойствами задан, общество задано тоже, коммунизм и капитализм — структурно, но не исторически различные варианты построения общества, никакого «традиционного» общества (докапиталистического) он как бы не видит. Теперь, будучи человеком последовательным, он начинает думать о генезисе описываемых им вещей — «откуда всё взялось». А где генезис социальности, там и история, а, следовательно, — антропология.
Что касается последней, то Зиновьев был вынужден volens nolens заняться пресловутой «проблемой человека». Определился он в этом вопросе в самом что ни на есть традиционном научном ключе, всячески избегая «мистики и поповщины» (да-да, он пользовался именно таким языком: ну не любил он ни того, ни другого). Человек для него — общественное животное, причём пресловутая «разумность» есть следствие (и функция) «общественности». Эта «общественность» человеческого существа — результат биологической эволюции, «миллионов лет развития». «Никакой мистики».
Чем же именно homo sapiens sapiens так эволюционно выделился среди прочего зверья? Одним-единственным: плотность связей и взаимозависимостей в человеческом обществе сильно выше, чем в любой звериной стае. Если договаривать до конца, то человеческое общество начало эволюционировать примерно в ту же сторону, что и некоторые «коллективистские» насекомые вроде пчёл или муравьёв. В биологии это называется «конвергенцией» — когда один вид начинает использовать «технические решения», уже когда-то реализованные совсем другими видами. Например, дельфины похожи на рыб и акул, хотя они млекопитающие и с рыбами не имеют ничего общего. Просто, решая сходные задачи, природа пришла к сходным решениям. Так и здесь: эволюция млекопитающего сделала загиб к инсектам — «вот и вышел человечек».
Для того, чтобы подчеркнуть «насекомую» природу человеческого роя, Зиновьев придумал смачное словцо «человейник» — в значении «элементарное человеческое сообщество, способное к независимому самовоспроизводству». За это его всяко пинали, видя в словце только мизантропический изыск. Зря: Зиновьев пытался «отстраниться» от типовых социологических штампов и сделал это довольно успешно. Подходящим синонимом для «человейника» была бы «орда», «триба», но они не выражали бы этот сверхусложнённый, «насекомий» характер социума, где разделение функций заходит так далеко, как это имеет место у муравьёв или термитов, или ещё дальше.
Человейник, однако, ещё не является «обществом». У него есть предел сложности, ограниченный родовым характером его. Общество, по Зиновьеву — это следующая стадия развития человейника, а именно — человейник, организованный не по родственным признакам. Простейшее общество возникает благодаря общей угрозе. Эта угроза может быть внешней (например, природной: всем приходится бороться с какой-то опасностью) или внутренней.
Постоянно присутствующая внутренняя угроза обитателям человейника, с которой они вынуждены бороться и с которой вынуждены считаться, называется властью.
XV
Зиновьев, рассуждая в своих поздних произведениях о сущности власти, придерживается, по сути, очень традиционного её понимания — как необходимого зла. Однако он настолько близко сводит обе стороны этого определения, и одновременно настолько радикально подчёркивает их радикальную несовместимость, как это мало кому удавалось.
Модель власти, как её понимает Зиновьев, такова. Власть возникает как угроза (например, угроза завоевания — ожидаемого или уже состоявшегося). Однако, эта угроза вынуждает людей сплачиваться ради её отражения. Это состояние сплочённости, основанное не на родственных связях, а на банальном инстинкте самосохранения, оказывается чрезвычайно полезным: благодаря таким благам, как дисциплина, чёткое разделение обязанностей, и так далее, человейник начинает шевелиться куда эффективнее, чем раньше, причём не только в деле отражения угрозы, но и во всех делах вообще. Возникает полезное напряжение, от которого — как осознаёт в какой-то момент социальный организм — и не нужно избавляться. Это заноза, которое не следует вынимать.
Например. Некие завоеватели захватили человейник — какое-нибудь племя, например — и заставили это племя себя кормить. Несчастным завоёванным пришлось добывать больше еды. Это потребовало совершенствования орудий охоты, появление земледелия и т.п. В конце концов, выясняется, что достигнутый прогресс перекрывает и собственные потребности в пище, и аппетиты захватчиков. Племя начинает процветать. Власть, однако, свои аппетиты увеличивает… и так далее.
На то же самое, впрочем, можно взглянуть и с другой стороны — а именно со стороны потребностей людей в единстве. Тогда картинка получается такой. Некоторые частные интересы людей могут быть удовлетворены только в хорошо организованном обществе. Если таких людей много, то можно сказать, что существует общественная потребность в единстве. Какие-то люди — опять же исходя из своих частных интересов — начинают эксплуатировать эту потребность в единстве, стремятся «сесть на это важное место», чтобы поживиться, похарчиться.
То есть. Потребность общества в единстве — реальная и очень достойная потребность (что все понимают). Удовлетворяют её, как правило, жулики и мерзавцы (что все видят). Проблема в том, что именно их мерзость и оказывается полезной — разумеется, в отмеренных дозах.
Модель, как мы видим, несложная. Но выводы, которые из неё следуют, тривиальными назвать нельзя.
Например. Власть не является источником порядка, как она сама себя рекламирует. «Порядок и дисциплина» возникают как реакция на угрозу, которую представляет собой власть. В дальнейшем власть, впрочем, присваивает себе порядок как ценный ресурс. Впрочем, тот же порядок играет и роль ограничителя власти… Как бы то ни было, претензии «верхов» на то, что они что-то упорядочивают — не более основательны, чем претензии бациллы на то, что она способна вырабатывать тепло. Да, больной человек температурит — но это реакция организма, а не результат тепловыделения самих бацилл. Человейник отвечает на постоянную угрозу со стороны властей повышенной выработкой порядка. Власть — это «полезная болезнь», нужная именно в качестве таковой. Правда, в любой момент власть может съехать с катушек и начать бузить и куражиться — ранний Зиновьев, как уже было сказано выше, об этом много писал.
Или вот. Власть полезна именно тем, что вызывает к жизни самоорганизацию общества — формы которой она в дальнейшем приватизирует в свою пользу. Однако она же может и уничтожать все проявления организованности, потому что полагает — с полным на то основанием — что они проявляются прежде всего для противодействия ей самой. При этом она сама остаётся ни с чем: самоорганизовываться, особенно в позитивном ключе, власть не умеет. Она может присваивать себе — копировать и реплицировать — те формы организации, которые общество выработало в качестве ответа на хаотизирующие действия власти. Отсюда и конечный неуспех всех серьёзных попыток «лютой тирании»: истребив все формы противостоящего себе порядка (3), очередной тиран убеждается, что порядок куда-то пропал, «контролирующие контуры» сбоят, а завинчивание гаек не помогает, потому что гайки винтить не на что (4).
Ещё один интересный вывод: о «свободолюбии северных народов и их неспособности к государственности» — тема, знакомая ещё Аристотелю. Если люди сплачиваются против природных угроз — голода и холода — то заноза в заднице ему просто не нужна. В ситуации предельного трындеца, когда человейник находится перед постоянной угрозой немедленной гибели (как на Крайнем Севере, например) никакая «государственность» возникнуть не может в принципе. Зато в краях, где зреют апельсины, зреют также и изощрённые деспотии… Дальше можно было бы порассуждать, с этой точки зрения, о России и Европе (с понятными выводами), но это уж мы предоставляем проницательному читателю. «Тут всё ясно».
Подведём итоги. Общество — это «человейник», в котором существует власть. Власть — это постоянный внутренний раздражитель, заставляющий людей сплачиваться и организовываться для борьбы с властью и минимизации наносимого ей ущерба. Дальше начинаются сложные игры общества и власти (Думаю, многие уже вспомнили про «диалектику раба и господина». Да, «это сюда же». Другое дело, что Зиновьев практически никогда не ссылался на Гегеля и вообще невысоко ставил немецкое витание в облаках), в результате которых в обществе выделяются и структурируются три сферы: экономическая, коммунальная и менталитетная.
Напомним построения раннего Зиновьева. Открыв сферу чистой коммунальности — то есть борьбы за место и борьбы с борьбой за место — он, несколько увлёкшись открывшейся картиной, представил экономику и «духовность» в качестве двух ограничителей коммунальных страстей. Но со временем он стал аккуратнее. Он начал рассматривать ограничители коммунальности — экономику и духовность — не как «тормоза» на пути коммунальных инстинктов, а как самостоятельные сферы бытия (в терминологии позднего Зиновьева — «деловой», «коммунальный» и «менталитетный» аспекты социума).
В результате получилось, что возможно существование двух типов организации: социумы с опорой на коммунальные отношения (коммунистические) и на экономические отношения («западнистские», если использовать его термины). Правда, это касается не всех обществ, а тех, которые уже достаточно продвинулись по эволюционной шкале — на пути от общества как такового к…
Стоп. Нам нужно сделать ещё одну остановку и рассмотреть зиновьевские воззрения на социальную эволюцию.
Общества развиваются. Некоторым, впрочем, кажется, что они куда чаще деградируют. Так или иначе, они меняются во времени. Значимы ли эти изменения? Можно ли говорить о какой-то эволюции обществ, или «человейник есть человейник, как его не назови»? И если всё-таки можно, то в каком смысле?
Здесь придётся обратиться к теме времени как такового.
Проблемой физического времени Зиновьев занимался ещё раньше. (Пресловутое «решение парадокса Зенона» по Зиновьеву состояло в признании существования конечных частей времени и пространства, «атомов пространства» и «атомов времени»). Что касается социального и исторического времени, то Зиновьев, обратившись к этой проблеме, чётко отграничил социальное время от физического.
Потопчемся немного на этой теме: это важно.
Зиновьев вводит как исходное понятие «социального настоящего». Для него это не абстрактная точка, которую индивид ощущает как «пребывание-здесь-и-сейчас». «Для социального субъекта физическое настоящее не есть лишь миг, не имеющий протяженности. Для него это — протяженный временной интервал, в котором он рассчитывает и совершает свои действия так, как будто время не уходит в прошлое и не приходит из будущего, как будто время есть нечто застывшее. Эту свою жизнь он считает настоящим по отношению к тем событиям в физическом прошлом, о которых он помнит или узнает от других, но которые не принимает в расчет в настоящем, а также по отношению к событиям, которые мыслимы в физическом будущем и с которыми он тоже не считается как с реальностью в его настоящем. Для него настоящее время неразрывно связано с его определенным состоянием, определенным образом его жизнедеятельности. Именно факторы этого состояния определяют границы его социального настоящего в физическом времени» («На пути к сверхобществу»).
Это определения. За ними у Зиновьева следует то, что можно назвать темпоральной аналитикой социальности — из которой, в частности, выясняется, что социальное время может растягиваться, сжиматься, в некоторых случаях даже идти вспять (когда события прошлого, было списанные, реактуализируются). Но главный вывод таков — прошлым, настоящим и будущим можно владеть. То есть — планировать, размечать, что-то с ними делать.
Предобщество владеет только социальным настоящим. Оно живёт в магическом кругу «того, что вечно длится сейчас». Таковы общества, которые мы называем «примитивными» и «родовыми». Зиновьев на это замечает, что масса человейников и посейчас существует именно в этом режиме.
Дальше по эволюционной шкале продвинулось «собственно общество». Это человейник, овладевший своим прошлым. У него есть социальная память, он умеет сохранять и приумножать опыт, он может даже манипулировать прошлым (5). Таковы все известные нам «крупные общества», прежде всего государства.
Наконец, есть третий, высший тип общества. Зиновьев называет его сверхобществом.
Это, пожалуй, самое мистифицированное и плохо понятное понятие из всех тех, которые навводил Зиновьев в своих сочинениях. Некоторые воспринимают «сверхобщество» как другое название «постиндустриального социума». Другие, более проницательные, вспоминают некоторые запретные книжки, повествующие о тайных силах, управляющих современным миром. Большинство же — включая читателей — просто махают рукой: «ну, тут старичок чегой-то начудил, мало ли, неинтересно». «Знаем мы этот неинтерес», ага-ага.
Сам Зиновьев описывает «сверхобщество» довольно подробно. Это социум, научившийся управлять собственным социальным будущим — точнее, проектировать его. Это не значит, конечно, что будущее обязательно совпадёт с проектом — никто не отменял всяких случайностей и катастроф. Тем не менее, будущее как социальный конструкт будет находиться в руках людей. Точнее, той узкой прослойки людей, которые образуют мозг сверхобщества: всепланетной гипераристократии.
Предобществ было очень много. Обществ — меньше. Сверхобщество — одно. Это глобальный безвыходный человейник, поглощающий все остальные человейники, как Зевс поглотил «всех богов и Космос». Зиновьев высказался так: «В наше время во всех аспектах человеческой жизни уже не осталось никаких возможностей для автономной эволюции человеческих объединений в течение длительного времени». Всё, финита, мир стал единым и останется таковым до конца времён. Выхода нет.
Существовали, правда, две эволюционные ветви, ведущие к сверхобществу, — западный строй («капитализм») и советский коммунизм. Последний обладал множеством реальных достоинств, но Запад сумел его уничтожить первым — а значит, «теперь об этом можно забыть». Впрочем, какие-то кусочки советского опыта Запад пережуёт, переварит и использует в своих целях. Тем не менее, победа западного варианта очевидна, как и участь побеждённых (6).
Впрочем, мы забежали вперёд. До того, как Зиновьев пришёл к таким выводам, была ведь ещё перестройка, возвращение в Россию и много чего кроме.
Примечания
1. Распространённый в те времена эвфемизм для обозначения человека, подозреваемого в недостаточной лояльности к «лучшему на свете народу».
2. Впрочем, точные цифры нигде не приводились, а на прямые вопросы — сколько? — Зиновьев обычно говорил что-то невнятное. Вот характерное место из одного интервью:
Корреспондент. Какие-то количественные показатели продаж Ваших произведений на Западе доступны?
Зиновьев. Когда к 70-летнему юбилею пытались получить цифры — не удалось. Дело в том, что было крайне сложно контролировать и тираж, и какое по счету издание. Если бы издатели указывали точные тиражи, им пришлось бы платить гонорары мне и налоги, так что на Западе "нелегальщина" тоже вполне распространена. Тиражи точно указываются тогда, когда они на уровне миллионов и десятков миллионов, а такими тиражами выпускаются преимущественно книги, не имеющие научной и литературной ценности. Очень много было пиратских изданий, о которых я узнавал — если узнавал — постфактум. По официальным подсчетам, книги вышли больше чем на 20-ти языках.
3. Это, кстати, та самая грань, переход которой отличает «нормальную» власть от ненормальной: уничтожение негосударственных форм порядка, пресловутого «гражданского общества». Не присвоение их себе, не перепрограммирование, даже не попытка их огосударствления, а именно уничтожение.
4. Зато в умном, хорошо устроенном обществе действия власти, ответная самоорганизация и вторичное присвоение властью организационных форм происходит ювелирно, «тютелька в тютельку». Напрашивающийся пример — русская «община». Сейчас уже никто не сомневается, что первично она насаждалась сверху — в целях повышения «доходности чёрных людишек». Одновременно община была использована крестьянами как защитный механизм, «выгораживающий» самых бедных от «тягла» и т.п. Наконец, государство увидело в общине механизм социального контроля над крестьянством и постаралось его использовать в таком качестве… Но здесь мы уже выходим за рамки темы.
5. Кстати сказать: Зиновьев всегда относился к писаной версии истории как к чему-то крайне подозрительному. Познакомившись — уже в России — с трудами Фоменко, он восторженно их принял и называл их «подлинно научным» подходом к истории. (Кого-то, возможно, это шокирует: Фоменко сейчас изрядно дискредитирован. Некоторые, впрочем, считают Фоменко и собравшуюся вокруг него тусовку проектом по превентивной дискредитации любых копаний в хронологии и истории как таковой. Разумеется, такой ход мысли тоже запрещён, как «конспирологический»).
6. Зиновьев считал, что Запад, победив в Третьей Мировой, не просто уничтожит Россию и русских, но и сотрёт память о них и особенно об их достижениях. «Здесь ничего не было». Интересно, что некоторые люди понимали всё это «задолго до». Интересующихся можно отослать к роману Станислава Лема «Осмотр на месте», где описано как проектируемое западное будущее, так и судьба остатков Советского Союза.
Оригинал этого материала опубликован на ленте АПН.